Юрий Соколов
ОБО ВСЕМ, НО ПО СУЩЕСТВУ

Я серьезно готовилась к этой встрече. Читала интервью и статьи. Набросала план беседы, вопросы. Но с таким собеседником любые рамки — невозможное кощунство. Счастлива встречей. Благодарна за удовольствие слушать и слышать. Рада за всех, кто это прочтет, и тогда, верю, что-то немножко изменится в нашем мире. Мой собеседник историк, философ и искусствовед, петербуржец и империалист, человек, заколдовавший меня на три часа своим волшебным владением слова и умением размышлять публично, Юрий Соколов.

Юрий Алексеевич, можете как историк охарактеризовать сегодняшнее время?
История как наука явление одновременно и очевидное, и парадоксальное. Очевидное, поскольку ясно, что предметом изучения является «все то, что было до нас». Понятно, что эта граница — «до нас» — со временем постоянно сдвигается, и однажды историей станем мы, точнее — уже становимся. Парадоксальна же история тем, что в ней, как в естественных науках, нельзя поставить опыт, поскольку изучается то, чего, в сущности, уже нет. Материальные источники часто имеют смысловую амбивалентность. Можно провести сравнительный анализ источников, но и тут мы редко, очень редко добиваемся безусловной истины. Все предполагает толкование, а значит, все зыбко и условно. А если учесть, что прошлое активно используется в политике современной… Политикам не нужна истина — им нужно обоснование собственных целесообразностей. Сегодня — одних, а завтра — возможно, что и совершенно иных. Собственно, мы, живущие на стыке цивилизаций, в период динамичных исторических пертурбаций, когда едва ли не все начинают сводить счеты за давнее и недавнее прошлое с соседями ближними и дальними, когда внутри наций ожесточенно грызутся за свои «правды» различные социальные группы и носители еще более различных идеологий, — мы своими глазами наблюдаем процесс ожесточенного переписывания истории; мы видим схватку множества целесообразностей, откровенно бесстыдную и способную на долгое время отпугнуть от занятия историей. В этом хаосе идеологий и лихорадке амбиций кого-либо интересует подлинное «так было»? Ни политиков разного уровня, ни общественных деятелей самых противоположных воззрений — конечно же, нет! Не интересует это по большей части и представителей официальной науки — она, что естественно, обслуживает государственно-политическую систему. Но самое печальное, что это не интересует и общество в целом. Большей части людей вся эта история — до фонаря. Но хуже те, кто из меньшей части: в истории им нужна не истина, а подтверждение своих, скажем деликатно, фантазий о прошлом. К сожалению, сопротивляться историческому дилетантизму очень сложно, в том числе и потому, что в последние десятилетия большинство исторических школ либо разрушено, либо деградировало. Время, в котором мы живем, антиисторично. Причем это — принципиально.

В чем эта принципиальность?
Транснациональные корпорации, контролирующие политические элиты почти всех стран, формируют новый миропорядок, в котором не предусмотрены ни нации, ни исторически сложившиеся национальные государства. Следовательно, их врагом является историческое знание. Отсюда — деградация образования и в целом культуры. Карл Ясперс как-то заметил, что в культуре (художественной, бытовой, технической и в культуре-синтезе) проявляется «качество цивилизации». Так вот, сегодня это качество, при всех механизмах, нас окружающих, угрожающе низко. И продолжает снижаться — не плавно, не медленно, а резкими скачками. Мощнейший инструмент в этом — организованная смена исторически сложившихся стереотипов, слом исторически сформировавшегося табуирования. Культура начинается со слова «нельзя», с того, что что-то запрещено «по определению». Отказ от Декалога, являющегося основой понятий о добре и зле, — это так же катастрофично, как термоядерная война!

В глобальном смысле мир меняется или остается прежним?
Мир на наших глазах меняется. Вообще-то, самый очевидный атрибут истории — изменчивость. Часто эти изменения происходят не в лучшую сторону. С одной стороны, отрадно сознавать тот факт, что сегодняшние пугающие сюжеты — не навсегда. Возможно, даже не на всю нашу биографию. С другой стороны, — нет никаких гарантий, что будет лучше. Правда, новые поколения в этой новой реальности адаптируются. Но главное в том, что утраченное прошлое не возвратится. Античность ушла, и началось совсем не похожее на нее средневековье. Спустя семь столетий начнется эпоха Возрождения, то есть «вспоминания об Античности».
Разве можно «вспомнить» то, что не было известно?
Возрождение — это фантазия об идеализированной Античности; это адаптация некоторых интеллектуальных или художественных элементов к реалиям последней стадии средневековья. А спустя еще три века будет игра в Античность в новоевропейских государствах. Именно — игра! В том-то и ужас — это мы говорим из дня сегодняшнего, — что прошлое уходит безвозвратно. И даже тогда, когда человечество — если оно еще будет живо, — начнет играться в ХХ век, нас уже давно-давно не будет. Нам остается досматривать, дослушивать, дочитывать то немногое, что осталось, понимая, что каждый уход уже невосполним. Наши поколения — те, кто по любому счету уже во второй половине среднестатистической жизни, — относимся к «уходящей натуре», которая богата и счастлива своей памятью. Мы родом из Империи, основанной на великом, хотя и многожертвенном проекте «первого в мире социально справедливого бесклассового общества». Этот проект был эксцентричной пролонгацией Российской православной империи и ее культуры. Мы родились в пространстве этой культуры, являемся ее частью и, возможно, ее последним выдохом. Да, конечно, в нас сильна ностальгия инерционной фазы, но в нас же есть живая память о пассионарном подъеме.
Что такое пассионарность?
Это понятие ввели евразийцы Трубецкой, Савицкий и Гумилев.

Лев Гумилев (1912-1992)

Пассионарность — время захватывающее, но и страшное своей максималистской непримиримостью. Это время больших идей и большого стиля, жертвенного героизма и легендарных подвигов, революций и прорывов в неведомое. Это время требует особенных людей — лидеров мощных, страстных, завораживающих. Тиранов-идеалистов, подчиняющих своей идее людей, увлекающих их за собой. Сколько таких было в первые две трети ХХ века! Это ведь не только Ленин или Сталин, Черчилль или Де Голль, но это и Ганди с Вивеканандой, и Станиславский с Немировичем-Данченко, и Мейерхольд с Рейнхардтом. Это Тосканини, Мравинский, Караян, Фуртвенглер, Клемперер с их оркестрами. Это Товстоногов, Завадский, Стреллер, Фальзенштейн, Любимов с их театрами. Это Иоффе, Курчатов, Павлов, Королев с их научными школами. А Барро, Григорович, Пети, Захаров, Моисеев? А Шаляпин? А Гейченко, без истовой воли которого не возродился бы Пушкинский заповедник? Все они тираны-идеалисты, люди «длинной воли».

Абрам Иоффе (1880-1960)

 

Всеволод Мейерхольд (1874-1940)

 

Шарль де Голль (1890- 1970)

 

Георгий Товстоногов (1915-1989)

 

Евгений Мравинский (1903-1988)

 

Константин Станиславский (1863-1938)

 

Юрий Любимов (1917-2014)

 

Семен Гейченко (1903-1993)

Век ХХ оказался временем чудовищного энергетического перенапряжения и огромного выплеска творческой энергии. Но затем начинается быстрый спад. Выдох. Начинается с того, что оставшиеся великие начинают раздражать. Трагедия Де Голля в том, что он пережил свое время. А разве не говорили в последнее десятилетие жизни Товстоногова, что он мешает появлению новых режиссеров. Де Голль ушел в отставку, и что сегодня осталось от Франции, отнюдь не «великой» и, увы, «прекрасной» лишь в нашей памяти? Товстоногов умер тридцать лет тому назад, и — тишина, никто «моря не зажег»! Сегодня тиранов-идеалистов нет, да и никого нет. А раз так, значит, — сплошная демократия, то есть препирательство в безмерных, ни к чему не обязывающих разговорах, в процедурах и мелочных публичных и закулисных скандалах. Суета. Как говорил Лев Гумилев, «жить можно, но очень противно». Как только появится Юлий Цезарь… Хотя, да — появиться может, а вот состояться нет: субпассионарии не терпят великих и изничтожают их на взлете. Вот если появится одновременно несколько Цезарей, тогда всем мало не покажется.
Почему?
Потому, что кончится субпассионарное тоскливое болото. Потому, что всех начнет втягивать внутрь смерча нового пассионарного подъема. И, не сомневайтесь, втянет. Только тогда мы уже будет не принадлежать себе, да и уцелеть в этом смерче, особенно на его начальном этапе, крайне проблематично. Жить будет невыносимо, но захватывающе. Пассионарность заразительна. Правда, требует от человека всей его индивидуальности, без остатка; требует всех его сил во имя очередной, возможно безумной, идеи. Впрочем, даже при сомбрированном темпоритме исторического времени это будет не завтра и не послезавтра.
Значит, сейчас жить проще?
Спокойнее, во всяком случае. Опасность не столь очевидна и есть возможность неучастия, пусть относительного, но отчуждения от, так сказать, «общей игры». Правда, раздражает ничтожность ведущих игроков, что, вообще-то, естественно: периоды торжества субпассионариев отличаются не только утратой энергии и воли, но и решительным снижением уровня культуры. Согласитесь, удручает видеть на местах Бисмарка, Дизраэлли, Де Голля или, скажем, отцов-основателей Художественного театра людей, которых они не взяли бы даже на должность секретарей или билетеров. Субпассионарии в роли лидеров не стараются формировать реальность, не увлекают за собой, — у них нет идей, есть только интересы, — а угадывают конъюнктуру и удовлетворяют потребителя. Собственно, мы и живем в эпоху наступившего постмодерна, в эпоху тотального потребительства и смысловых инверсий.
Может, наша «культурная столица» еще хотя бы краешком осталась в модерне?
Нет, увы. Наше несчастье в том, что переход от модерна к постмодерну состоялся слишком быстро, в понятии историческом — стремительно. И как раз Петербург — печальный пример стремительного вхождения в постмодерн. Вспомните, как еще каких-то тридцать-сорок лет назад город был наполнен великими (не хочу употреблять вульгарное слово «звезда»). И что стало теперь, как опустел город, получивший, словно в издевку, именно теперь полуофициальный статус «культурной столицы». Архитектура Петербурга, его ансамбли, Эрмитаж и Русский музей — только они и способны хоть как-то оправдать этот статус. Ну а театры? Когда-то, на исходе первой половины ХХ века, Товстоногов мечтал о создании такого театра, в котором органично сплелось бы все лучшее от творческих поисков Станиславского и Мейерхольда. Придя в БДТ, он создал такой театр, он сформировал, воспитал уникальную труппу. Что же сегодня? Театр на Фонтанке носит теперь имя не писателя и драматурга Максима Горького, а режиссера Георгия Товстоногова, только полностью отказался от того направления, которое им исповедовалось и за которое, между прочим, театр стал «Академическим». Театр был объявлен национальным достоянием — не здание, а именно направление русского психологического реализма, непременно находящееся в основе экспериментов, ограничивающее их определенной стилистикой. Государство, город обязаны были беречь такой театр. Но! Сегодняшний БДТ являет полную противоположность того, к чему стремился, что создавал и что создал Товстоногов. БДТ «родился» в годы революции и Гражданской войны, как антитеза консервативному императорскому Александринскому театру.
Сегодня Александринка стала первым национальным театром.
Сегодня Александринки больше нет. Если БДТ был, прежде всего, театр режиссерский, то Александринка — театр актерский. И очереди в кассы выстраивались для того, чтобы увидеть выходящих на сцену великих мастеров, обладавших уникальными индивидуальностями, невероятной органикой и фантастической по мощи воздействия энергетикой. Критика говорила о старомодности, о невнятности концепций и иных очень умных, как любая схоластика, вещах, а зрителей это не волновало, — они заполняли прекрасный и изысканный зал Александринки в ожидании чуда. Уже немного осталось тех, кто помнит, как на сцену Александринки выходили великие. Они ушли один вслед другому, вместе с эпохой, не оставив наследников, равных себе. Пришел Фокин, который замечательно говорит о традициях, с благоговением вспоминает старых александринцев, но за годы своего руководства полностью «обнулил» Александринский театр. Стены театра полны памяти, но в спектаклях — стильных, искусных и холодных — нет и следа Александринки.
А ведь были и другие театры, которые обладали яркой индивидуальностью.
Разумеется. Скажем, театр Акимова.

Николай Акимов (1901-1968)

Он полностью растаял за 1970-е годы. Хотя театр есть и сегодня, превратившись из европейски стильной, чарующе красочной, чуть гротескной, искрящейся акимовской Комедии в предприятие добротное и унылое. Был интересен «политический театр» в Комиссаржевке у Агамирзяна. Замечателен был шумный, по студийному озорной и неожиданный, музыкальный и темпераментный Владимировский театр имени Ленсовета…

Рубен Агамирзян (1922-1991)

 

Игорь Владимиров (1919-1999)

Они все были разными, но во главе каждого стояла личность. Личность магнетическая, которая не подавляла, но притягивала и заражала своей творческой энергией, своей фантазией, своей ослепляющей яркостью и величиной. Личность большая, она как Солнце. Солнце никогда не будет вращаться вокруг Луны, а тем более вокруг какого-то мусора. А находиться в солнечной орбите радостно и вдохновительно. Сегодня такое время, что видишь в хаосе один только мусор. Такое время: оно движется, и с движением все меняется. Однажды войдет жизнь в систему — появится гигантское привлекательное тело — мусор тут же систематизируется.
Почему мы заговорили о театре?
Потому что это самое подвижное из искусств! Театр — независимо от того, нравится нам или нет, талантливый или бездарный, — к сожалению, всегда правдив. Он обладает способностью всей своей природой отражать и выражать свое время. Какое есть — такое и отражает в себе и через себя. Он поистине — «волшебное зеркало» эпохи. А, как известно, «на зеркало нечего пенять, коли рожа крива». Мы не принимаем театра? Нет, к сожалению, мы не принимаем той эпохи, в которую нас окунули с головой.
Были ли в Вашей жизни спектакли, которые произвели на Вас столь сильное впечатление, что Вы их помните и сегодня?
Я помню многие спектакли Александринки, но, конечно, прежде всего «Последнюю жертву» Островского. Какая там была замечательная Карелина — Юлия Тугина — гордая, чувственная, исполненная внутренней страстности и благородства! Она так жаждала красоты. Не внешней, а возвышенной, душевной красоты, которая невозможна без духовной полноты. И как было радостно, что она ее обретала в финале. Какой вздох облечения проносился в зале, когда в последней картине в дверях появлялся Фрол Федулыч Прибытков. Может быть, это было чуть-чуть «не по Островскому», но в образе московского купца-мецената победительно проявлялась исключительная личность исполнителя, великого Василия Васильевича Меркурьева.

Спектакль “Последняя жертва”. Галина Карелина и Василий Меркурьев

 

Василий Меркурьев (1904-1978) в спектакле “Последняя жертва”

 

Николай Мартон

 

Константин Адашевский (1897-1987)

 

Георгий Колосов (1904-1989)

Одна из лучших его ролей и, к сожалению, как-то недостаточно оцененная в театроведении. В этой роли Меркурьев воплотил словно бы всех московских купцов-меценатов, таких как Морозов, Мамонтов, Абрикосов, Третьяков, Зимин. И сколько в этом образе было именно московской породистой благообразности, значительности личности исключительной, даровитой, глубокой; сколько было проницательного ума и душевной отзывчивости. И не было зазора между Василием Васильевичем и тем образом, который он создавал — органика была непостижимая. Это было не «я в предлагаемых обстоятельствах», а именно преображение в образ. Когда-то, уже давно, довелось читать, что Прибытков выжидает Юлию Тугину, как терпеливый хищник жертву, и с торжеством овладевает ею. Наверное, можно играть и так. Но — уверен! — все, кто видел в «Последней жертве» Василия Васильевича, у кого в сцене одалживания денег глаза были «на мокром месте» — мы никогда не примем иной, не меркурьевской, трактовки образа. Прибытков Меркурьева боготворил Юлию Тугину, восхищался ею и желал ей счастья. И случись ей обрести это счастье с кем-либо достойным, был бы этим сам счастлив. Вообще-то, это было просто чудо, а как можно описать чудо, как можно о нем рассказать. Слова здесь бессильны. Можно только радоваться и самому себе завидовать… Спектакль был очень богат актерскими удачами. Какие там колоритные были Ефимова и Карякина! Какой молодой, пластичный, азартно-эмоциональный Мартон! А как можно забыть редкого по фактуре, мощного, живописного Колосова?! И какой был потрясающий Адашевский! Абсолютно безбашенный, великовозрастный жулик, прожигатель жизни и обаятельный оптимист! За его проделками наблюдать было невероятно интересно. В этом спектакле не было мелочей. Он был вполне традиционен, не оскорбляя исторической правды и не оскорбляя здравого смысла каким-либо «контекстом», выползшим из болезненного подсознания режиссера. Нет, это было честное прочтение драматургии Островского. Это был спектакль, в котором зритель не был шокирован эксцентрикой на грани или за гранью приличий; не занимался разгадкой режиссерских ребусов, а благодаря замечательным исполнителям проживал драму жизни, погружаясь в психологию образов, сопереживая им. И еще, помнится, «Последняя жертва» был спектаклем очень красивым — живописным, цветным и полным света. Сейчас такое невозможно представить — сегодня все спектакли словно бы погружены в безвоздушное пространство. Прошло больше сорока лет, а я помню этот спектакль, как если бы видел его не более недели тому назад. Таков был Александринский театр, «который мы потеряли».
Всего этого нет… Будет ли? Очевидно, что — нет, такого не будет. Будет что-то другое. И проблема не в том, что мы обеднели, а в том, что цивилизация просто такая, она находится на выдохе, она так сильно потратилась.
А как обстоят дела с идеалами? Может, мы их тоже утратили?
Наш путь развития христианской цивилизации разительно отличается от западного. Христианство исходит из той Античности, что относится к Pax Romana эпохи империи, как периода принципата, так и, с 292 года, периода домината. В западной части империи сильны были латинские традиции, в восточной — эллинские. Прямые контакты Руси с Византией предопределили принятие христианства в восточной традиции и развитие всего комплекса культур в эллинской традиции. Именно эта, эллинская, традиция формирует все пространство культуры России. Если рассуждать в контексте искусства, смысл заключается в отражении не того мира, который мы видим, а того, который промыслил Создатель. Это значит, что художнику важно отразить не очевидное, видимое, а то, к чему вы предназначены. И это предназначение в каждом, конечно, есть, и художник должен его обнаружить и выявить. Это не римский реалистический портрет, а нечто иное — образ, то есть человек (а он всегда центр и смысл творчества), преображенный Божьим промыслом о себе. Безусловно, это идеализм. Но это и ответственность перед будущим. Главная задача искусства, как говорил Аристотель, — это совсем не воспитание, не отражение, не гедонистика, а создание идеала. Идеала, который вы отправляете в будущее. И, таким образом, формируете это будущее. Мы ведь привыкли, что «прекрасное есть жизнь», что «искусство должно учиться у жизни». Нет, это искусство формирует жизнь через идеал. И это жизнь должна подражать искусству.

Caryatides, Acropolis of Athens, Greece

В этом и есть эллинская природа, на которой, между прочим, основывается изначально русская традиция творчества и которая принципиально отличается от традиции латинской, которая будет формировать художественную культуру Западной Европы. Рим в обывательском представлении — как бы продолжение Древней Греции. На самом же деле Рим — антитеза Эллады. Повторю: задача искусства не в отражении действительности, а в ее преображении. И это ясно согласуется с задачей всей человеческой жизни — в преображении человека, в его «уподоблении мертвости Христовой ко греху», то есть в обожении. Боюсь, что мы уже давно в эту сторону даже не смотрим.
Театр сейчас следует обратному принципу?
Искусство — это самый лучший исторический источник. Не случайно в Священном Писании слова Господа чаще всего обращены в притчи. Нагорная проповедь, в которой изложена вся онтология человеческой жизни, имеет несомненную художественную форму. И это закономерно: только художественная форма может пронизать время, обладает способностью резонировать в новой исторической реальности спустя века, а научно-рациональная — нет. Мысль может в обеих формах заключаться одна, но стать современной, актуальной в новой исторической реальности она сможет только в художественной ипостаси. Как-то Гегель заметил, что «искусство определяется степенью своей бесполезности», и это очень точно. В самом деле, в мире материалистическом художественная культура бессмысленна. Ее просто не должно было бы быть. Но она — есть. И всегда была. Значит, эта форма мышления, самопознания, самовыражения и постижения мира крайне нужна человеку. Она — атрибут человеческой личности, мера этой личности. Именно в искусстве человек обладает подлинной свободой, ничем не связан и способен к прозрению неведомого. Именно в искусстве человек равен сам себе, своей природе. А природа-то какова! «Возлюбленное творение Божье», единственное во Вселенной созданное по Его «Образу и подобию»! А значит, и обладающее даром любви и творения! И то, и другое — иррационально, но без того и другого человека не бывает. Именно занимаясь искусством, человек соучаствует с Создателем в действе творения мира. Академик Раушенбах, один из создателей ракетных двигателей, в конце жизни говорил, что гуманитарное знание и занятие искусством для человека гораздо важнее так называемых «точных наук», поскольку именно они формируют качество личности и в конечном счете качество общества. Всякий человек в своих мыслях — художник. Не всякий рискует сделать это своей профессией. Почему здесь присутствует понятие «риска»? Потому что велика — невероятно, чудовищно велика! — мера ответственности художественного творчества в любой из ипостасей, как публичной исповеди, которая является одновременно и проповедью. Дело даже не в легкости, не в естественности, не в занимательности, не во внешней эстетике, а в искренности и созидательности. Мы ведь знаем, что искусство может и соблазнять, и растлевать, и разрушать. Да, человек свободен и потому в каждый момент своей жизни пребывает в точке бифуркации. Не случайно апостол Павел предупреждал о необходимости «различать духов» в мыслях и делах человеческих. И мы знаем, сколь много трагических страниц есть в истории. И ведь каждой из них предшествует мысль, затем обращающаяся в образ, который коварно извращает истину, а в результате — разрушенные города, гибель тысяч и даже миллионов людей, гибель государств, народов, цивилизаций. Понимание всего этого предельно важно сделать частью натуры тех, кто сегодня занимается художественной культурой. Боюсь, что, к сожалению, в нынешнем веке мы все более и более будем наблюдать опасную легкомысленность, безответственность и эгоцентризм. В искусстве выражается подсознание, то сокровенное, что мы лишь подозреваем и боимся себе самим сказать. Это сокровенное, «подлинное Я» мы предпочитаем скрывать за нагромождением умных слов. И все это проявляется — вдруг, естественно и неукротимо! — когда мы занимаемся художественным творчеством; в выборе темы, в позиции, в акцентах, в стилистике, в выборе средств, в технических элементах. В интонации, прежде всего. Все обнаруживается.
То есть театр, как и любое искусство, тоже в какой-то мере исторический источник?
Прежде всего театр, как самое подвижное, самое по своей природе «сиюминутное» из форм художественного творчества, чрезвычайно интересен для историка, желающего понять, что на самом деле представляет собой какой-либо конкретный период истории.
В качестве примера: если вам интересно, что из себя представляло время нацизма, посмотрите кинохронику с известного концерта на пятидесятилетие Гитлера. Там дирижирует Вильгельм Фуртвенглер,  там играет знаменитый оркестр Берлинской филармонии.

Вильгельм Фуртвенглер (1886-1954)

И вот вы видите, как люди сидят, поют, играют, какие у них лица, жесты; вы слышите напористый натиск звучания и всем существом чувствуете, сколько гротескного пафоса вкладывается в Бетховена, как знакомая музыка обретает зловещую агрессивность; вы проникаетесь духом того времени, которое в этот момент раскрывается во всей полноте. Поистине, ничто не заменит искусства в постижении истории, прежде всего — духа времени. И единственный, кто всегда правдив — по своей исповедальной природе — это искусство.
Как можно назвать эпоху, в которую мы живем?
Мы живем в эпоху всеобщего тотального потребления. В данном случае это просто констатация факта. Вспоминая братьев Стругацких, это эпоха «кадавра, удовлетворенного желудочно», когда «если он сыт, то, стало быть, и счастлив». Вот такой, доведенный до вульгарного гротеска — по причине обезбоженности — материализм. Если раньше, в ХХ веке, задачей школы, согласно Школьному уставу, было «воспитание всесторонне развитой гармоничной личности», то теперь — «воспитание грамотного потребителя». Искусству отведена аналогичная роль. В какой-то степени это возвращение к романскому и отчасти готическому средневековью, когда искусство послушно и без комплексов обслуживало те или иные социальные группы. Сегодня на огромном количестве примеров мы видим, как общественный заказ способствует ужасающей деградации художественной культуры. Обывателю, не обремененному рефлексией, нужно, чтобы «ему сделали красиво», причем так «красиво», как он это понимает. И вот тут мы видим, как торжествует даже не латинская традиция культуры, а ее американская инверсия — все тот же пресловутый постмодернизм, который окончательно утвердил индивидуализм как основную цивилизационную ценность. Индивидуализм не просто вычленяет человека из любой корпорации, но и утверждает его права и его мнение как доминирующие. В сущности, это означает, что в пространстве постмодернизма утверждается право на грех. И это уже даже не манихейство — оно всегда во что-то как бы приемлемое драпируется, — а чистый сатанизм.
И в этом случае театр «на передовой»?
Разумеется. Писатель, уйдя от социума, отчаянно и до последнего сопротивляясь «демонам потребительства», может писать в стол. Живописец может писать картины и оставлять их в мастерской. То же может делать и композитор. Это, конечно, ужасно и противоестественно — лишиться ответной реакции, работать в надежде на то, что в грядущем их прочтут, увидят, поймут. Но, в конце концов, примеры подобного в истории были. Исполнитель-инструменталист, певец, артист балета без публики вообще не могут, но у них есть возможность спрятаться внутри классики. Правда, мы уже наблюдаем, как постмодернизм пытается — и не без успеха, — взламывать и ее. Но совсем в отчаянном положении находится театр драматический и тем более — эстрада. Спектакль не может, не должен быть музеем; он не может быть оценен потомками — он создан для реакции здесь и сейчас. И противоестественно ожидать от актера, что он откажется от возможности иметь успех. Драматический театр вынужден соответствовать своему времени и в выборе темы для разговора, и в выборе стиля. Можно, конечно, утешать себя тем, что «не все потеряно». Да, не все. Но жернова времени не оставляют надежды.
Значит, мы обречены на трансформацию?
Существенный вопрос. Можем ли мы, то есть Россия, позволить себе художественную культуру, которая не только выражает потребительское мировоззрение, но и активно его формирует, постоянно снижая уровень этический и разрушая все новые и новые запреты? Можем ли мы позволить это именно тогда, когда оказываемся перед очередным историческим вызовом исключительной мощи и невероятного коварства? Вызовом, содержание которого — существование нас как исторического субъекта. Вызовом, который не грядет в будущем, а который уже накрыл нас, подобно тайфуну.
Возможно ли, что Россия все же как-то остановит этот процесс? Ведь есть же для нашей страны образы, которые проходят сквозь века, оставаясь основополагающими. Я имею в виду, ну, например, святого князя Александра Невского. Или его канонизация тоже дань времени?
Конечно, в канонизации Александра Невского имелась политическая составляющая. Но личность его не затерялась в синодиках, она в новом качестве была с готовностью и радостью воспринята. Вот, скажем, канонизированы и князь Андрей Боголюбский, и князь Дмитрий Донской, и иные…

Николай Черкасов (1903-1966) в роли Александра Невского

Но храмы им не строятся, молитвы не возносятся, «Именем России» в ХХI веке — это спустя более шестисот лет после кончины! — не становятся. А это значит, что в Александре Невском есть нечто такое, что сообщает его образу какое-то особое, какое-то всеобщее и мистическое значение. В нем воплощен образ национального героя, который совершает подвиг жизни в смиренном служении, в охранении того, что его попечению вручено Богом; кто «жизнь кладет за други своя», не заботясь о своей личной славе, о почестях, о добром для себя слове. Без оснований такой образ не формируется, поскольку, как известно, «из ничего и выйдет ничего». Уже одно то, что Александра Невского — и как человека, и как полководца, и как политика — определенные типы стараются дезавуировать, говорит о том, что он, неразрывно связанный с судьбой России, является одним из смыслообразующих ее образов.
Наш город имеет святого Александра Невского своим небесным заступником.
И в годы Великой Отечественной войны жители этого города совершили подвиг — не только, даже не столько военный, сколько духовный. Город тогда назывался Ленинградом, и жители города были, соответственно, ленинградцами. Надо это помнить безотносительно к псевдониму «вождя мирового пролетариата». В страшные дни блокады название города — Ленинград — стало самодостаточным, отчужденным от каких-либо иных ассоциаций, освободившимся от них. Город в своем подвиге обрел это особое право. И все мы, живущие в этом городе, потомственные или нет, обязаны не только помнить о тех, кто принял страшный вызов времени, вопреки всему выстоял и победил, но обязаны ощущать с ними духовное родство. И вот это-то духовное родство и делает из нас не просто петербургских обывателей, а — петербуржцев, значит, и ленинградцев.
Сегодня подвиг ленинградцев вспоминается от силы два раза в год, и то весьма формально. Не болит у новых петербуржцев? Время затянуло раны? Или памятников недостаточно?
Нам не хватит бронзы, чтобы всех достойных увековечить в памятниках; не хватит мрамора для мемориальных досок, не хватит бумаги, чтобы описать все достойное внимания и памяти.

Почти все жители блокадного города — истинные герои, совершавшие невероятное, быть может, даже непостижимое для тех, кто родился в ХХI веке; это непостижимое они совершали сотни дней подряд, день за днем. Подвигом было наполнено каждое мгновение этих дней. Мне выпала честь родиться в семье блокадников. Люди, прошедшие блокаду, окружали меня и в детстве, и юности, их становилось все меньше и меньше, но вплоть до последнего времени те немногие из того эпического времени, что оставались живы, создавали особенную атмосферу человеческого достоинства, какой-то особой ясности бытия. Именно так — жизни как бытия!

В них было особое, выстраданное истинное понимание ценности жизни в ее полноте, особое измерение значения каждого поступка, каждого слова. В них было непостижимое смирение и стойкость ко всем невзгодам. И когда они, прошедшие сквозь ад и победившие его, ушли совсем, стало как-то тревожно и неуютно, словно город покинули последние ангелы, охранявшие его, питавшие его своей силой, воплощавшие собой высший нравственный закон. Нам очень не хватает — и всегда будет не хватать! — этих людей, которые никогда не считали себя героями, хотя были героями самыми настоящими.

И многие — в той высшей мере, когда идет уподобление святости. Мы много говорили о них красивых слов, но как-то очень скоро наша память начала мертветь от пафосных и все более регламентируемых обрядов. Парадоксальная вещь — обряд формируется для того, чтобы закрепить память, но на самом деле, формализируя память, лишает ее живого дыхания и, соответственно, живого встречного движения.

«Память крепче пирамид», — говорил Юлий Цезарь. Память, но не обряд. Память о блокаде и невероятных насельниках блокадного Ленинграда музеефицируется. К сожалению, это неизбежно. И пока она не музеефицирована полностью, пока она не превратилась в столь любезное нынешним музейщикам интерактивное шоу, опошляющее всякую сакральность, необходимо вспомнить все. И вспомнить, и осмыслить, пропуская сквозь себя.

Сколько же это было людей? Около миллиона? Миллион?
Больше миллиона. Списки есть, но они не полные. А если мы вспомним беженцев, тех, кто уходил от немцев в Ленинград из соседних областей. Город ими был переполнен. Их вряд ли было менее миллиона. А блокадные карточки на них не распространялись. И никто не расскажет, как они умирали в подвалах, на чердаках осажденного города.

Никогда не задумывался об этом, пока случайно не узнал, что родители моего хорошего товарища из таких вот беженцев. Они, как и многие им подобные, выжили, потому что ленинградцы впустили их в частично опустевшие квартиры. И страшной первой блокадной зимой их подкармливали. Представляете, такую обузу брать в то время, когда каждый грамм хлеба был более чем на вес золота! Уже это — великий подвиг! И в самом высоком христианском его значении! Мы же не знаем и, к горькому сожалению, никогда не узнаем имен этих людей.
Бывают исключения. Композитор Александр Колкер вспоминал, что во время блокадной зимы, тогда он был ребенком, он потерял продовольственные карточки. (Или их у него отобрали — не помню.) Он сидел на сугробе в полном отчаянии. Его увидел проходящий матрос, все понял и, развязав вещевой мешок, отдал ему свой паек. Благодаря этому семья выжила. Спустя годы, будучи уже композитором, он узнал своего спасителя в народном артисте СССР Ефиме Копеляне.

Ефим Капелян (1912-1975)

Ефим Копелян воевал в дивизии народного ополчения, потом работал в сборной труппе «Блокадного театра», который давал спектакли в городе и выезжал на фронт, до которого тогда было рукой подать, с концертами. Сегодня в городе многие помнят об этом театре? О том, что в его спектаклях — это в блокадном-то городе поставить настоящий спектакль, да не один! — были заняты такие выдающиеся мастера, как Никитин, Усков, Янкевский, Короткевич, Поначевный, тот же Копелян. А был еще и театр Балтфлота, базировавшийся в Кронштадте и выступавший в основном на кораблях, скажем, на палубе полузатонувшего линкора «Марат». В этом театре служили Дмитриев, Трофимов, Трусов, Макарова.

Людмила Макарова (1921-2014)

 

Николай Трофимов (1920-2005)

Разве это не удивительно, не поучительно для нынешних поколений — из города были театры эвакуированы, но осажденному городу, чтобы выжить, чтобы не поддаться отчаянию, нужен был театр. Казалось бы, такое несерьезное дело. А на деле — жизненно необходимое.

А в городе был еще и театр Музкомеди…
…укрывшийся под могучими стенами Александринки.

И сколько сил ленинградцам давали спектакли этого будто бы легкомысленного театра. Две мои тетки, прожившие в блокадном городе от первого до последнего дня, до конца своей жизни считали, что смогли выжить только благодаря постоянным посещениям оперетты. И блокадные «Марица», «Свадьба в Малиновке», «Продавец птиц», «Сильва», о которых мне довелось слышать восторженные рассказы неоднократно, оставались для них эталоном «настоящей оперетты». И так уж выходит, что Орлов, Королькевич, Хрусталева, Кедров, Свидерский (могу ведь перечислить и всю блокадную труппу) не развлекали измученных ленинградцев, а спасали их от отчаяния. Сами едва державшиеся на ногах, они одушевляли их своим самоотверженным творчеством, давали им силы жить дальше. И что же это, если не героизм?! А помним ли мы об этом? Ладно, помнит мое поколение. Почти всегда как факт обобщенный, без имен, без подробностей, но — все же помнит. А те, кто родился перед 1991 годом или после него? Ну, тут понятно — конечно нет! Вот тут и происходит разрыв сознания и утрата связи поколений, потеря качества истинного петербуржца, что может иметь фатальные последствия.
На уроках истории нам об этом не говорили. А Вы рассказываете своим студентам об этом?
Конечно. А в городе был еще и театр «Блокадной оперы». С перерывами, но он давал спектакли, такие как «Евгений Онегин», «Пиковая дама», «Кармен». Представляете себе этот неподъемный труд — в блокадном городе, под артобстрелами и бомбежками, поставить полноценный оперный спектакль с солистами, оркестром, хором, декорациями. Возглавляла это дело Надежда Львовна Вельтер, та самая, с которой Мейерхольд в Малом оперном ставил свою экспериментальную «Пиковую даму». Какую труппу с великими талантами она собрала!

Надежда Вельтер (1899-1991)

Одно присутствие Преображенской, Андреева, Болотина, Касторского, Нечаева говорит о недосягаемом сегодня исполнительском уровне блокадных спектаклей. А ведь кроме спектаклей они выступали и на фронте, и в концертах — и в Большом зале Филармонии, и в Александринке, и в Доме офицеров, и в госпиталях. Да, в блокадном Ленинграде шла настоящая и очень богатая концертная жизнь. Искусство вырывало город из смерти. Пробуждая к жизни ленинградцев, оно утверждало моральное превосходство нашего народа над врагом, оно действенно участвовало в схватке не на жизнь, а на смерть, приближало нас к победе. Подвиг ленинградцев не имеет подобий в истории — он единственный и беспримерный! И именно поэтому — под неослабными попытками его дезавуирования со стороны тех, кто хотел бы видеть на месте России пространство англо-саксонских протекторатов.
Как же это все сохранить?
Сохранить мало — нужно довести это до сознания, до душ новых поколений. Что-то делается, но явно недостаточно. Можно сказать, катастрофически мало. И, к сожалению, не слишком-то талантливо. Да и как-то «по верхам», по двум-трем эпизодам, которые уже известны. Вот, скажем, рассказывается о замечательном Карле Ильиче Элиасберге и исполнении «Ленинградской симфонии», о Бихтере, Ульрихе? Они были выдающимися музыкантами, в свое время выступали с Шаляпиным.

А почему бы не рассказать, как друг Шаляпина, тенор и режиссер Дворищин спасал в блокадном городе — и спас! — мемориальные вещи своего друга и коллеги. Сколько удивительных, вдохновительных сюжетов, заставляющих испытывать гордость за свое Отечество, за Петербург-Ленинград, таит в себе история блокадного города. Утаить это, не ввести в пространство подвига новые поколения, утратить это — преступно.
Вы скажете, что нет общественного запроса? А вот не соглашусь. Посмотрите, сколько людей совершает паломничество на Пискаревское кладбище 9 мая каждого года. Люди приходят с детьми. Приходит молодежь. Все, как и двадцать, и тридцать, и сорок лет тому назад. Что-то ведь людей разных социальных групп и возрастов побуждает находиться в состоянии особой душевной сосредоточенности, просветленности, благодарности и возвышенности духа именно 9 мая. Значит — есть к кому обращаться, ради кого приложить творческий труд возрождения исторической памяти.
Так и проблема сегодняшнего дня связана именно с нашим беспамятством, думаю. Мы стали сами каким-то мусором, который летает не пойми как…
Как говорил мой духовник: «Никогда не спешите посыпать голову пеплом — всегда найдутся рядом те, кто с удовольствием на вас высыплет по ведру пепла». А в истории и в политике точно так же. Покаяние — это ведь еще и искушение: себя — через самоуничижение, и ближних. Все эти вопли о том, что «нужно сказать правду», — они хитрые и злые. Вы сказали правду, и от вас потребуют дальнейшего душевного стриптиза. Это кому-то принесет пользу: кого-то одушевит, укрепит семьи, коллективы, украсит мир? Человек должен исповедоваться не перед людьми, а перед Богом. Но Он же всеведущий и без ваших слов знает о вас все и лучше вас самих. Исповедь нужна, чтобы быть честным перед собой: не назвав греха, от него нельзя избавиться. А смысл в том, чтобы избавиться и в обновлении, в чистоте выйти в мир. Мир нуждается в том, чтобы мы делились с ним своей радостью, а не выплескивали в него переполняющее нас дерьмо. Мы же в последние десятилетия как-то странно, с каким-то мазохистским извращением привыкли к атмосфере скандала и нравственной грязи. Мы заполняем пространство душевной мерзостью, формируя — да уже сформировав! — какою-то особую, извращенно-порочную атмосферу, в которой и сами задыхаемся уже, и в которой воспитываются новые поколения, принимающие инверсию за норму. С каким остервенением мы стремимся к развенчанию вчерашних кумиров! С какой страстью пытаемся обесчестить национальных героев и десакрализировать все мифы и святыни. В этом отнюдь не стремление к правде, а паралич инстинкта самосохранения.
Каковы симптомы этого паралича?
Ведь мы разрушаем то, что строилось всеми предыдущими поколения, разрушаем то, в чем заключен исторический опыт, обретенный дорогой ценой. Разрушая идеалы, мы формируем современника (не говорю уже о будущих поколениях) неблагодарного и нечувствительного к красоте. Нынешнее убожество нравов, нынешняя инверсия идеалов, социальных и личных отношений покажется невинными шалостями в сравнении с тем хаосом, который неизбежно настанет, если нам не удастся избавиться от охватившего нас морока, который начался с, казалось бы, невинной фразы «давайте говорить только правду». Как-то во время сбора труппы в театре Комедии — уже после смерти Акимова — кто-то из новых очередных руководителей предложил говорить только правду. И в зале раздался крик великой Уваровой: «Нет!» Садясь, она тихо добавила: «Театр погибнет». И была она совершенно права. В конце концов, театр — это правда преображенная! В противном случае театр утратил бы художественность и превратился бы в телехронику. Правда у каждого своя, и в этом контексте она разъединяет людей. Объединяет же — правда преображенная.
Однажды безумие кончится. Оно всегда кончается, хотя бы потому, что в истории все конечно, как и сама история. Не кончилось бы это слишком поздно, когда очухиваться придется, как Иову, — на гноилище.
А по студентам своим Вы видите какие-то глобальные изменения? Если сравнить 10 лет назад и сейчас.
Они — дети своего времени, то есть представители эпохи постмодернизма, а значит — не просто эгоисты, а эгоцентристы с внутренним презрением (или как минимум пренебрежением) к опыту прошлого и правом на незнание. Технические достижения сыграли с ними злую шутку, превратив их в приставку к своим электронным носителям информации и коммуникации. Как результат, у них не развиваются навыки к чтению текстов и тем более к сочинению текстов. Они способны изложить короткую информацию, но анализировать практически не способны. Пожалуй, им почти невозможно понять, зачем в принципе нужен анализ информации, зачем нужно рассуждать. Нет в них понимания объемности текста, его многослойности, образности. Нет и чувства красоты слова. Вообще, с эстетическим содержанием все обстоит грустно. С этической стороной — тоже.
Но они стараются?
Грустно видеть, когда ученик честно пытается, так сказать, «войти в качество», работает с истовой старательностью. А результат не совместим с затратами. Культурного «гумоса», что нарабатывается с детства, изначально не было. Дело в том, что для того, чтобы что-то получить как должно, без снисходительности, нужно своевременно, на разных этапах детства, читать те или иные книги, какие-то фильмы смотреть, музыку слушать, в театры ходить, наполнять себя впечатлениями, формировать образно-ассоциативный ряд, но этого всего не происходило. Родители работали, добывали деньги, детьми не занимались. И вроде бы человек хочет взлететь, ты ему пытаешься в этом помочь, а он — увы! — не взлетает. И не взлетит. Но, впрочем, это не касается карьерного роста. Это грустное явление — они не читают, потому что им кажется, что все можно поглядеть и прослушать. Они не понимают, что чтение — это самый эффективный способ развития. Как правило, у них не развит вкус. Они не способны размышлять публично. Знаете, это жутковато, когда неожиданно приходит понимание, что человеку около 30, а он не читал Эсхила, Софокла, Тургенева, Толстого, вообще не читал и читать не будет. Он не читает не только потому, что нет времени, но и потому что нет привычки. Если говорить о совсем молодых, только что пришедших, они все смотрят в свои гаджеты, отсюда и форма передачи информации (твоя-моя-пошел). Просить их рассуждать, мыслить о чем-то — бесполезно: нет, они сразу пытаются вспомнить, что было написано в телефоне.
Именно поэтому появился термин «потерянное поколение»?
Да, мы находимся в этом критическом состоянии потерь — у нас потеряны поколения. Знаете, что такое едва ли не главное преступление и чудовищная пошлость нашего времени? Это «Философия Канта за двадцать минут». Брошюрки продаются, методические пособия. Знал бы Кант, что вся его напряженная интеллектуальная и очень долгая жизнь уложится в какие-то двадцать минут.

И Гегель с его диалектикой — тоже за двадцать минут. А можно и за пятнадцать. Вся русская история за те же двадцать минут. Древний Египет — целых три тысячи лет — за десять минут. И это находит массовый спрос. Пользоваться таким не позорно. Какой тогда смысл в образовании? Ключевский говорил, что отличие школьного и университетского образования в том, что в первом преподаватель «рассказывает сюжет», а во втором — «рассуждает о сюжете». В нашей современности вполне удовлетворяются во всех случаях «называнием сюжета».

Самое страшное впереди. Когда уйдут педагоги, которым сейчас лет по 50–55, когда их не будет, произойдет катастрофа, потому что мы по определению не в состоянии подготовить замены. Мы хотим это сделать, мы стараемся, но обстоятельства времени таковы, что равноценная замена вряд ли будет.
А какой выход из всего этого?
Верить в то, что Господь, жизнь и история найдут такую драматургию, которая, пусть не сейчас, но возвратит все на круги своя. Как известно, «сон разума рождает чудовищ». Пробуждение от «сна» — избавление от «чудовищ». Вопрос, какой ценой? Одно можно сказать с уверенностью — это будет высокая цена. И, нужно иметь в виду, «проснутся» отнюдь не все. Все ошибки, совершаемые в жизни, должны быть искупаемы. Все придется не просто восстанавливать, а именно искупать. И в этом справедливость исторического процесса.
Я искала в Интернете, но не нашла, где Вы служите… Кто Вы, Юрий Алексеевич?
В том мире, который пришелся на мою жизнь, предпочитаю быть самим по себе и не встраиваться в «формирования», особенно виртуального мира, что требует траты времени и соблюдения обременительных и не всегда понимаемых правил. Сфера деятельности, которая стала моей судьбой, это история, философия, искусствоведение. Да и, конечно, преподавание, что произошло случайно, но, надо полагать, промыслительно. Но самое основное и, если хотите, исчерпывающее обо мне то, что я — потомственный, с конца ХVIII века, петербуржец. По рождению, по воспитанию, по убеждениям. И, конечно же, я вполне себе русофил и имперец. Я родился и долгое время жил на Покровке (ныне площадь Тургенева), по соседству с домом, где находилась первая петербургская квартира Александра Сергеевича Пушкина и где он завершал «Руслана и Людмилу».  Я гулял в том дворе, где когда-то проходил Пушкин. Совсем рядом был дом Тургенева, Абамелек-Лазаревой. Кто только ни жил в этом удивительном месте, куда поселил Александр Сергеевич героев «Домика в Коломне» и «Медного всадника». Вообще-то, такое очень обязывает.

Площадь Тургенева

 

Покровская церковь

Самое страшное, что сегодня пространство в Питере уже не обязывает; здесь мало помнят, здесь слишком много временщиков и совсем мало петербуржцев. Чтобы быть петербуржцем, мало родиться в этом городе, нужно сделать усилие и обрести иное, более высокое культурное качество.

Может ли Питер, сам Питер как пространство, что-то изменить в людях?
Сомнительно. В Питере почти не осталось «звезд». Их меньше, чем пальцев на руке. Совсем недавно, одно-два поколения тому назад, этот город был населен великими — они жили, творили, встречались, наполняли пространство смыслом. Мы живем в городе, в котором были — именно так, в прошедшем времени! — БДТ, Александринский театр, Мариинский театр, был великий русский балет, научные школы и творческие мастерские, одна из лучших киностудий мира… Были! Ну а что есть сейчас? Отсветы. Отражения. Некие гулкие воспоминания, уже неотчетливые, потому что тому поколению, которое доминирует сейчас, это не нужно. Почти все ушли, и мы живем в пустых декорациях… Здесь каждый памятник, каждый дом, каждая улица напоминает о том, что до нас здесь был потрясающий по своей духовной глубине, красоте и имперскому величию мир.
Он был таким, с имперским величием, будучи Ленинградом?
За ХХ век с Петербургом произошла тяжелая метаморфоза. Да, он, как ни странно, все еще оставался Петербургом, когда был Ленинградом. А вернув историческое название, он, отказавшись от «ленинградской истории», совершил обнуление. Перестав быть Ленинградом, он все еще не стал Петербургом. Теперь пришло время зарабатывать новую биографию, создавать новую легенду, потому что старая ему уже не принадлежит. Только кто это будет делать?! То поколение, которое сегодня есть, не ощущает себя органичным продолжением того, что было до их рождения. Боюсь, они вообще не допускают мысли, что могло быть что-то до них. Впервые о том, что нынешнее поколение парижан не достойно Парижа, я услышал от своих французских знакомых. Я и сам видел, как стремительно меняется атмосфера в Париже, как он превращается в декорации, среди которых снуют какие-то чуждые ему особи. Ну ладно, это Париж, и что мне, в конце концов, до него! Вот нынешний Питер и нынешние поколения? Они как, достойны? Нет? Когда студент театрального училища не может вспомнить ни одного из тех, кто играл на сцене Александринского театра в послевоенное время, то возникает вопрос: «Зачем ты стал актером? Зачем ты пошел в театральный?» Он пошел, потому что хочет самопозиционироваться. И его обременяет слава Черкасова, Симонова, Толубеева, Меркурьева, Давыдова, Савиной… И он их обнуляет. Когда молодой человек — а это случается гораздо чаще, чем не случается, — не может вспомнить, к какой войне относится Бородинская битва, или на каких морях одерживал победы адмирал Ушаков, или был ли открыт Второй фронт до или после Сталинградской битвы, — это обнуление истории, масштаб и герои которой обременяют поколение потребителей. Память мешает бездумно прожигать жизнь.
И тогда память упраздняется?
Увы. Такое нынче время. Это выдох после всех революций, после просвещения. Это разочарование во всех фантомных идеях, в тех идеологиях, которые колом вбивали, а потом тем же колом выбивали. Это раздражение на отцов, которые в цивилизационной битве проиграли Империю и оставили в наследство усеченное и нищее Отечество. Это уход в мир искусственный, то есть виртуальный, поскольку мир реальный жесток и обманчив.
А когда мы выйдем из этого постмодернизма, какова будет плата? Сколько мы забудем? Сколько мы в этом городе разрушим? Не останутся ли только обломки и в лучшем случае «новоделы»? Без осмысляющей памяти… И тогда здесь может быть все что угодно: колония англосаксов, колония шведов, «русский Лас-Вегас», просто пустое место… Так будет, если только мое поколение не совершит что-то такое, что заставит людей хранить память. Вообще-то, досадно, что человечество вроде бы понимает, что историю нужно знать; и деньги тратит, и институты какие-то есть археологические, но так ведь… по чуть-чуть… А ведь это память. Что это за государство, если оно не базируется на памяти. Для чего храмы создавались, монументы ставились? Зачем все это нужно, если оно не наполняется живым реальным содержанием и превращается всего-навсего в элементы прошлого, декорации. Они оживают, становятся реальными, бесценными, сакральными только тогда, когда встречаются с живой памятью человека.

Поэтому все же нужно писать книги, статьи, воспоминания, издавать журналы и альманахи. Нужно делать передачи и снимать фильмы. А что уж из всего этого получится, время покажет. Лев Толстой прав: «Делай, что должно, и будь, что будет».
Беседовала Мария Симановская

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *